– Горим! – закричал отец Вавила, первый выйдя из общего оцепененья, и бросился к двери. Дверь нельзя было отпереть.
– Пустите, – сказал я, совершенно уверенный, что мы горим, и с размаху крепко ударил плечом в дверь.
К крайнему нашему удивлению, дверь на этот раз отворилась свободно, и я, не удержавшись, вылетел за порог. В сенях было совершенно темно. Я вернулся в хату, взял от образника одну свечечку и с нею опять вышел в сени. Шум весь наделала моя лошадь. Перепуганная последним ужасным ударом грома, она дернула повод, которым была привязана к столбу, повалила пустой капустный напул, на котором стояло решето с овсом, и, кинувшись в сторону, притиснула нашу дверь своим телом. Бедное животное пряло ушми, тревожно водило кругом глазами и тряслось всеми членами. Втроем мы всё привели в порядок, насыпали новое решето овса и возвратились в хату. Прежде чем отец Прохор внес свечечку, мы с отцом Вавилою заметили в хатке слабый свет, отражавшийся через окно на стену. Посмотрели в окно, а как раз напротив, на том берегу озера, словно колоссальная свечка, теплилась старая сухостойная сосна, давно одиноко торчавшая на голом песчаном холме.
– А-а! – протянул отец Вавила.
– Моленья зажгла, – подсказал отец Прохор.
– И как горит прелестно! – сказал опять художественный отец Вавила.
– Богом ей так назначено, – отвечал богобоязливый отец Прохор.
– Ляжемте, однако, спать, отцы: гроза утихла.
Действительно, гроза совершенно стихла, и только издали неслись далекие раскаты грома, да по небу тяжело ползла черная бесконечная туча, казавшаяся еще чернее от горящей сосны.
– Глядите! глядите! – неожиданно воскликнул все еще смотревший в окно отец Вавила. – Ведь это наш блажной!
– Где? – спросили в один голос я и отец Прохор и оба глянули в окно.
– Да вон, у сосны.
Действительно, шагах в десяти от горящей сосны ясно обрисовывался силуэт, в котором можно было с первого взгляда узнать фигуру Овцебыка. Он стоял, заложа руки за спину, и, подняв голову, смотрел на горевшие сучья.
– Прокричать ему? – спросил отец Прохор.
– Не услышит, – отвечал отец Вавила. – Видите, шум какой: невозможно услышать.
– И рассердится, – добавил я, хорошо зная натуру моего приятеля.
Постояли еще у окна. Овцебык не трогался. Назвали его несколько раз «блажным» и легли на свои места. Чудачества Василья Петровича давно перестали и меня удивлять; но в этот раз мне было нестерпимо жаль моего страдающего приятеля… Стоя рыцарем печального образа перед горящею сосною, он мне казался шутом.
Когда я проснулся, было уже довольно поздно. «Некнижных» отцов не было в хатке. У стола сидел Василий Петрович. Он держал в руках большой ломоть ржаного хлеба и прихлебывал молоком прямо из стоящего перед ним кувшина. Заметив мое пробуждение, он взглянул на меня и молча продолжал свой завтрак. Я с ним не заговаривал. Так прошло минут двадцать.
– Чего растягиваться-то? – сказал, наконец, Василий Петрович, поставив выпитый им кувшин молока.
– А что ж бы нам начать делать?
– Пойдем бродить.
Василий Петрович был в самом веселом расположении духа. Я очень дорожил этим расположением и не стал его расспрашивать о ночной прогулке. Но он сам заговорил о ней, как только мы вышли из хаты.
– Ночь была грозная какая! – начал Василий Петрович. – Просто не запомню такой ночи.
– А дождя ведь не было.
– Начинал раз пять, да не разошелся. Люблю я смерть такие ночи.
– А я не люблю их.
– Отчего?
– Да что ж хорошего-то? вертит, ломит все.
– Гм! вот то-то и хорошо, что все ломит.
– Еще придавит ни зб что ни пру что.
– Эко штука!
– Вот сосну разбило.
– Славно горела.
– Мы видели.
– И я видел. Хорошо жить в лесах.
– Комаров только много.
– Эх вы, канареечный завод! Комары заедят.
– Они и медведей, Василий Петрович, донимают.
– Да, а все ж медведь из лесу не пойдет. Полюбил я эту жизнь, – продолжал Василий Петрович.
– Лесную-то?
– Да. В северных-то лесах что это за прелесть! Густо, тихо, лист аж синий – отлично!
– Да ненадолго.
– Там и зимой тоже хорошо.
– Ну, не думаю.
– Нет, хорошо.
– Что ж вам там нравилось?
– Тихость, и сила есть в той тихости.
– А каков народ?
– Что значит: каков народ?
– Как живет и чего ожидает?
Василий Петрович задумался.
– Вы ведь два года с ними прожили?
– Да, два года и еще с хвостиком.
– И узнали их?
– Да чего узнавать-то?
– Что в тамошних людях таится?
– Дурь в них таится.
– А вы же прежде так не думали?
– Не думал. Что думы-то наши стоят? Думы те со слов строились. Слышишь «раскол», «раскол», сила, протест, и все думаешь открыть в них невесть что. Все думаешь, что там слово такое, как нужно, знают и только не верят тебе, оттого и не доберешься до живца.
– Ну, а на самом деле?
– А на самом деле – буквоеды, вот что.
– Да вы с ними сошлись ли хорошо?
– Да как еще сходиться-то! Я ведь не с тем шел, чтобы баловаться.
– Как же вы сходились-то? Ведь это интересно. Расскажите, пожалуйста.
– Очень просто: пришел, нанялся в работники, работал как вол… Вот ляжем-ка тут над озером.
Мы легли, и Василий Петрович продолжал свой рассказ, по обыкновению, короткими отрывистыми выражениями.
– Да, я работал. Зимою я назвался переписывать книги. Уставом и полууставом писать наловчился скоро. Только все книги черт их знает какие давали. Не такие, каких я надеялся. Жизнь пошла скучная. Работа да моленное пение, и только. А больше ничего. Потом стали всё звать меня: «Иди, говорят, совсем к нам!» Я говорю: «Все одно, я и так ваш». – «Облюбуй девку и иди к кому-нибудь во двор». Знаете, как мне не по нутру! Однако, думаю, не из-за этого же бросить дело. Пошел во двор.